19.0320.0322.03

О флагеРОЖДЕСТВЕНКА

ГЛАВНАЯ ТРУДОВИЧОК МАСЛЯНИЦА МАСЛЯНИЦА СОЛОВКИ ОТСЕБЯТИНА ХОРОВОД ПОСИДЕЛКИ ГАЛЕРЕЯ КОНТАКТЫ

ОТЗОВЁТСЯ ТИХОЙ МЕЛОДИЕЙ...

Маргинальные изыски

Всем вам, светлый след оставившим

Я так хочу туда, в начало,
Где много света и тепла,
Где надо от любви так мало:
Всего лишь, чтоб она была.

Виталий Калашников

Подарили мне фотографию. Чтобы не пылиться ей на заваленном столе, надлежит её засунуть в соответствующий пакет. Для этого надо пакет сей откопать среди множества ему подобных. А это в свою очередь потребует перетряски всего имеющегося количества таких пакетов и просмотра их содержимого...

Вру я всё! Совсем не надо мне для этого просматривать все фотографии, знаю я прекрасно, где этот пакет находится. Это я так, дурью маюсь, чтобы как-то начать свою тягомотную писанину. Нельзя же всё время о серьёзном да о серьёзном. Надо хоть иногда подурачиться, постоять на ушах. Тем более, что в некоторых случаях именно это и оказывается самым серьёзным... Ну вот, опять я за своё! Дык! Ёлы-палы! Лев Толстой очень любил детей. Фы+Хню=Бубнов...

А фотографии я всё же просмотрю, воспользуюсь поводом. Кто знает, когда такой повод представится в следующий раз. Но процесс это длительный. Во-первых, слишком много их накопилось: с 11 лет фотографирую, страшно подумать — уже 24 года. И во-вторых, по опыту знаю, что, раз начав это дело, уже трудно остановиться. Потому что тут же начнут возникать перед глазами былые картинки из жизни, вспоминаться ситуации, лица, голоса, и на всё это, включая самого себя, будешь смотреть как бы со стороны, со своей сегодняшней высоты, и многое предстанет в совершенно ином свете. В знакомых лицах увидишь вдруг то, чего не видел раньше, и многое из того, что тогда не понимал по молодости лет, станет теперь понятным.

“Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстояньи”. Взгляд сквозь годы даёт повод о многом задуматься, многое переосмыслить. Потребность в этом время от времени возникает, пожалуй, у каждого. И перебирая старые фотографии, невольно начинаешь это делать. Ведь фотографируешь, как правило, то, чем ты живёшь в данный момент времени, что для тебя сегодня значимо и важно и не должно впоследствии забываться за давностью.

Однако, далеко не всё из этого имеется в наличии. Что-то затерялось, чего-то нет по принципу “сапожник без сапог”, а что-то просто поленился в своё время запечатлеть на фотоплёнку.

Практически нет фотографий, относящихся к школьным годам: то немногое, что сохранилось, лежит где-то в другом месте. И слава Богу! Не стоит сейчас ворошить эту серию... Нету и многого другого.

Но вот в старых рваных пакетах серия студенческих фотографий, вот дальнейшие серии: электрички, палатки, костры, гитары, наскоро сколоченные из брёвен сцены в лесах... Или такая: пёстрые толпы в ярких народных костюмах, хороводы, фольклорные праздники... Или ешё: деревянные церкви, избы, люди с плотницкими топорами, величественные северные просторы...

Смотрю на всё на это, и кроме воспоминаний в голове постепенно начинают роиться мысли, чем дальше, тем больше, одна цепляет другую, этот процесс выхватывает из памяти и то, что по разным причинам не осталось запечатлённым на фотоснимках. Всё это сплетается друг с другом как бы в некий клубок. Дёрну за ниточку и начну потихоньку его разматывать...

Кто знает, почему мы становимся именно такими, какие есть? Что формирует наши внутренние устремления, нашу шкалу ценностей? Воспитание? Среда окружения? Какие-то случайные вещи? Но почему одно пролетает мимо, даже ни на мгновение не задерживаясь, а другое будто задевает какие-то струны в душе, и они начинают звучать? Почему иногда вопреки тому, что видишь и слышишь каждодневно, вдруг начинаешь тяготеть к чему-то совсем иному, возникшему в голове как в калейдоскопе из обрывков некогда увиденного и услышанного и дополненному собственным воображением? Словно внутри загорается стрелочка какого-то невидимого компаса и высвечивает перед собой нечто, что отныне является предметом твоих чаяний и стремлений. И не гаснет, несмотря на то, что долгое время не находишь даже ничего похожего на то. У меня такая стрелочка загорелась где-то классе в десятом. Когда я наконец-то отчётливо усвоил, что то, как я жил до сих пор, следует забыть как кошмарный сон и начать всё заново. Ситуация к тому располагала: я заканчивал школу, собирался поступать в университет и в тот же год поступил. Новая обстановка, новое окружение. Но шлейф совсем ещё недавнего прошлого не мог не давать о себе знать. Многое пошло наперекосяк. Выправлялось же медленно-медленно, потребовались долгие годы, на протяжении которых приходилось всё время бороться со своим естеством. Да, знаю сам и вполне согласен с этим: если поступаешь противно своей природе, то это неправда, фальшь, измена самому себе. Но хочу сказать две вещи. Во-первых, не всё то, что кажется естеством, является таковым на самом деле. И второе: если бы я этого не делал, то не было бы у меня, наверное, и двадцатой части того, о чём собираюсь рассказать. Тоже ведь ничего хорошего, если человек вполне собой доволен и не предпринимает ни малейшего усилия что-либо в себе изменить, хотя хорошо знает, что основная причина всех его жизненных нестроений в нём самом...

Кто-то из великих сказал, что самая большая роскошь на свете — это роскошь человеческого общения. К этой мысли я начал приходить ещё в школе. Но школу я тогда уже заканчивал, посему о дружном классе мог мечтать только абстрактно. Однако, что-то должно было начаться дальше. Существует расхожее мнение о том, что школьно-студенческие годы, годы юности — самые светлые и счастливые, и я внутренне возлагал большие надежды именно на эти годы и ждал от них воплощения многого того, о чём мечталось. Позже на собственном примере убедился, что это не всегда так, но это было потом. Тогда же мне представлялась студенческая жизнь во всей её полноте: с вечеринками и поездками, с заполночными посиделками в общаге и ночными прогулками под луной, а самое главное — думалось, что самая прочная, сохраняемая на долгие годы дружба завязывается именно в студенческое время. Но когда сам стал студентом, увидел, что нет в действительности того романтического ореола, что всё происходит гораздо более буднично и приземлённо и проникнуто вдобавок каким-то утилитарно-меркантильным духом. И с горечью стал для себя констатировать, что лучшие (как казалось) годы уходят, и ничего не происходит. Но это, видимо, надо было просто перетерпеть. Через некоторое время, в какой-то мере неожиданно для самого себя, начал сходиться с другими курсами. По этому поводу стала даже возникать мысль о том, что, может быть, я просто родился не в свой год? Так или иначе, но на все овощебазы, на все дежурства в ДНД (добровольная, вернее — добровольно-принудительная, народная дружина) старался ходить не со своим курсом, а с другими. Вроде как со своими пойти не смог, отрабатываю в другой день.

Но при всём при этом постоянно будто бы не хватало воздуха, хотелось чего-то иного, не банального. Помню, ходили на ежегодные выставки двадцати московских художников в подвальчик на Малой Грузинской, читали в списках Сашу Чёрного, смотрели фильмы Тарковского. Притягательная сила всего этого заключается, быть может, в том, что душа мятущаяся, стенающая, не имеющая прибежища, находит там какой-то отклик, созвучие настроений... Но для меня в самую точку попали авторские песни. Помню, на одном из студенческих вечеров перед выступлением нашей команды вышел на сцену Игорь Козлачков со следующего за нами курса и, чтобы заполнить паузу, спел под гитару две песни: “Этюд о голове” Ланцберга и никитинский “Сон об уходящем поезде”. Для меня они тогда настолько прозвучали в унисон, что я понял: вот оно, это — моё. И стал, что называется, “рыть землю” в этом направлении.

И вскоре сдружился с одной командой. Называлась она рок-шоу группа “Колесо”. Трое её участников учились курсом моложе меня, были моими приятелями, и как-то раз, когда они играли у нас в университете, я с ними протусовался весь вечер. Помню даже дату, она для меня много значит, 23 апреля 1981 года. Так совпало, что на следующий день у одного из них был день рождения и меня позвали, с тех пор я так с ними и остался. Остался просто так, на правах общего приятеля, в то время я ни петь, ни играть ещё не умел, у них я и стал этому понемногу учиться.

Любая такого рода команда переживает сначала период подъёма до некоей своей высшей точки, затем период спада. В группу “Колесо” я попал тогда, когда их высшая точка была уже пройдена. Они и сами признавались: “У нас раньше бывало гораздо лучше”. И тем не менее всё я принимал с большим восторгом. Ведь до этого ничего подобного у меня не было. Сборища-посиделки-песни-разговоры то на одной квартире, то на другой, или то же самое вперемежку с ремонтом мотоцикла — в гараже при свете ночных фонарей. А через дорогу от того гаража — пивзавод имени Бадаева, наши мужики там часто промышляли пивом. Даже выражение такое бытовало: “набодаться на Бадаевском”. Через забор, помню, лазили, милиция за ними гонялась (но не догнала). Этакая “дворовая идиллия”, коей у меня не было в своё время; всё-таки её краешек удалось таким образом захватить. Даже школьные годы удалось чуть-чуть наверстать: очень душевно погуляли на выпускном вечере у одной нашей девчонки. Сначала просто сидели на крыльце школы и пели под гитару — внутрь нас не пускали. И школьники постепенно стали стекаться к нам на крыльцо. В конце концов учителя и родители, видя такое дело, вышли и пригласили нас. Усадили за стол, стали угощать. И так до рассвета.

Ну и, естественно, репетиции, выступления, вся связанная с этим кутерьма. Аппаратуру таскали-грузили: из квартиры в автобус, из автобуса в зал, или наоборот. Бывало, делали это же для ансамбля “Последний шанс”, мы с ними дружили. Из этого же ансамбля был и руководитель группы “Колесо”, небезызвестный Сергей Рыженко, собственно, он и организовывал им выступления, на которые приглашал разных известных личностей. Таких, например, как Борис Гребенщиков. Или поэт Алексей Дидуров (автор “Когда уйдём со школьного двора...”), который с первых минут нашего знакомства позволил обращаться к себе на “ты” и звать просто Лёшей. Помню, очень меня удивило, когда он сказал, что и в наше нынешнее время есть поэты, по таланты равные Пушкину. Я-то, судя по тогдашней действительности, полагал, что канули в лету времена гениев, и чем дальше, тем больше поэзия, равно как и всякое другое искусство, выхолащивается и приходит в упадок. На что Лёша мне сказал: “Выхолащивается то, чему положено выхолащиваться, а Россия без Пушкиных просто не может”. Оставил свой телефон. Порой я набирался решимости и звонил. Поскольку он человек совершенно другого уровня, говорить нам было особо не о чем, но иногда он приглашал меня на их поэтические тусовки на какую-нибудь квартиру. То, что мне там довелось услышать, я поначалу воспринял с восторженным рукоплесканием — никогда прежде не слышал ничего подобного. Стихи пронзительной силы, они буквально хлестали по морде, высвечивая всю мерзость и грязь, никчёмность и беспросветность нашей жизни, вернее, некоего её пласта, к которому я раньше никакого касательства не имел. “Вчера я наблевал ещё две главы своей новой поэмы”, — говорил, бывало, кто-нибудь из авторов и начинал читать. Но вдруг проскальзывали строки, полные щемящей любви и жалости — к старым московским кварталам, к старикам-ветеранам Великой Отечественной, ставшим теперь никому не нужными и коротающими своё время за костяшками домино, к пацану, спешащему на рандеву в свои семнадцать лет, пока ещё не окунувшемуся в водоворот жизненных нечистот и чистому в своих помышлениях...

Естественно, с течением времени моё отношение к таким стихам менялось. Однозначная восторженность, которая была поначалу, постепенно проходила. Всё более обескураживал цинизм. Сегодня же многое в них я категорически не могу принять, особенно что касается отношений между мужчиной и женщиной. И тем не менее каждый год 17 февраля звоню я Лёше Дидурову и, если застаю дома, поздравляю его с днём рождения. Сам до конца не понимаю зачем, но эту тоненькую ниточку я всё-таки стараюсь тянуть. Может быть, из-за ностальгических воспоминаний. А может, потому что знаю, что он обрадуется...

Однако, я ещё не закончил про группу “Колесо”. Это именно с ними я попал на свой первый слёт КСП — 25-й московский — в мае 81-го. Станция Итларь по ярославскому направлению, берег реки Нерль. Восхитило даже не столько само действо, сколько какой-то дух братства, витающий над всем этим. Когда в электричке все едут единой кучей, сидят на рюкзаках, в проходах, просто друг на друге, когда одного огурца хватает на пол-вагона, а пассажиров, которым надо выходить, просто передают по рукам. И, конечно, песни, песни и песни, преизобилие песен, ни разу доселе не слышанных, песен, соответствующих только такому духу братства и никакому другому. Именно таким было моё первое впечатление. И поскольку ребята из группы “Колесо” в плане песен работали в несколько ином ключе, я стал усиленно искать возможность влиться в эту КСП-шную систему. Ситуация осложнялась тем, что после того самого 25-го слёта КСП попал в немилость и его пытались закрыть. Слухи по этому поводу ходили самые абсурдные. Например, такой: кто-то перед уходом выложил на склоне пустыми бутылками надпись: “Да здравствует КСП!” (действительно, так было, сам видел). А кому-то сослепу показалось вместо КСП — КПСС, со всеми вытекающими... Так или иначе, но прошло без малого два года, прежде, чем я попал в куст “Беляево”. Но об этом — в своём месте.

Тогда же, возвращаясь со слёта в Москву, познакомились мы в электричке с одним парнем, который оставил свой телефон и сказал, что при московском Доме композиторов существует такой музыкальный клуб и бывают очень интересные вечера. Интерес к подобного рода вещам у меня тогда был громадный: этот мир только что начал передо мной раскрываться, поэтому ориентироваться в нём было довольно сложно, и задача была — наверстать некогда упущенное. Я позвонил по этому телефону, выяснил, где и когда, пошёл в Дом композиторов и взял абонемент на год. Называлось это МММК — московский молодёжный музыкальный клуб (на самом деле, правда, далеко не молодёжный). Но больше бы здесь, наверное, подошло название “тематические вечера”. Так называемые “четверги”. Всё происходило в Большом зале Дома композиторов. Приглашались композиторы, исполнители, музыкальные критики и т.д. Бывали вечера не только музыкальные, но и, например, литературные. Можно было из зала задать вопрос, можно было выйти на сцену и выступить самому. А на непосредственное общение меж собой оставался лишь коротенький перерыв, ну и ещё немного времени до и после вечера, в гардеробе. Но для меня поначалу стала складываться довольно благоприятная ситуация. На самом первом вечере, только я появился, меня сразу заприметил один шустрый лысоватый мужичок. Буквально выхватил меня из толпы, отвёл в сторону и без всяких предисловий поставил вопрос ребром: “Ну-ка быстро давай мне свой телефон. А меня зовут Александр Семёнович. Можно просто Алик”. Это был один из тамошних активистов, составляющих ядро клуба, Александр Семёнович Церетели, большой меломан. У них там была очень бурная жизнь: постоянно обменивались пластинками, книгами, ходили вместе на концерты, на “домашние вечера”, даже в баню. И попасть в их круг было очень даже лестно. Но уж слишком они подавляли своей образованностью, искушённостью в музыке, знанием её до тонкостей. А мне в таких условиях всегда было очень трудно, особенно при своём дилетантском уровне. Кроме того, некоторые мои личные свойства работали далеко не лучшим образом. И очень скоро интерес ко мне начал пропадать. Но пока я был туда вхож, было интересно, даже не участвуя в разговоре, просто сидеть и слушать. Узнавал для себя много нового. И это не прошло бесследно. Так же, как и московские поэты. Также, как и всё остальное подобное.

В этой связи, забегая вперёд, не могу не вспомнить с низким поклоном Петра Петровича Старчика и хозяйку квартиры, где он часто пел, Веру Сергеевну. Кто не знает, Пётр Петрович сочиняет музыку на стихи больших поэтов, таких, как Державин, Жуковский, Лермонтов, Мережковский, Гумилёв, Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Цветаева, Волошин, Клюев, Клычков, Шаламов, из современных — Ольга Фокина, Ольга Седакова, Васыль Стус, Ника Турбина и т.д. Сам же исполняет, обычно под пианино. Но исполняет довольно своеобразно, и воспринимают его очень полярно. Одни с негодованием говорят: “Ну как так можно обращаться с классикой?! Если сам петь не умеет, пусть ищет исполнителей”. Другие же — в неземном восторге и утверждают, что Петра Старчика нужно исполнять только так. Что же касается меня, то, услышав его в первый раз с одной песней на КСП-шном конкурсе, я его не принял. Но потом, вращаясь в КСП-шной среде, приходилось не раз слышать его имя, и я постепенно загорелся интересом. И наконец представился случай попасть на квартиру Веры Сергеевны. С тех пор я довольно длительное время регулярно посещал его концерты, и непременно с магнитофоном. Включал на запись от начала и до конца, не желая пропустить ни одного сказанного слова. Потом, многократно прослушивая сделанную запись, каждый раз находил для себя что-то новое. Выступал тогда Пётр Петрович очень часто, у меня даже складывалось впечатление, что он спешит сказать что-то очень важное как можно большему числу людей. Слушая его, я каждый раз изумлялся и не мог объяснить словами, что же заставляет нас всех, собравшихся здесь, в этой тесной квартирке, так зачарованно внимать? Ясно было одно: это тот случай, где техническая сторона исполнения, в частности, вокальные данные, не играет никакой роли. Словно бы помимо всего этого шла какая-то колоссальная внутренняя мощь. Помню, на одном из таких домашних концертов сидел я с торца от пианино, с другого торца настольная лампа освещала пюпитр, люстра была погашена. И в этом полумраке в контровом свете от настольной лампы было видно, как у Петра Петровича со лба одна за другой стекают капли пота прямо на клавиши. Пел он тогда “Балладу о прокуренном вагоне” Кочеткова.

Кстати сказать, у Веры Сергеевны собиралась очень приятная публика — интеллигентная, утончённая, но без малейшего налёта чопорности, высокомерия. Всё демократично. И потому необычайно приятно было там находиться. Принимали всегда по-доброму. Что, может быть, было для меня самым важным. Собственно говоря, где бы меня ни носило, везде я прежде всего искал добрых, человечных, душевных отношений, и не так важно, чем конкретно заниматься.

Впрочем, каждый, пожалуй, этого ищет. Кто из нас не стремился найти людей, близких по духу, чтобы можно было и поговорить “за жизнь”, и положиться в трудную минуту, и просто излить что наболело? Может быть потому, что у меня всегда был дефицит в этом плане, если вдруг удаётся обрести такую родственную душу хотя бы на вечер, хотя бы на несколько часов — это бывает как бесценный подарок. И воспоминания об этих минутах остаются самые радостные и самые светлые: это было, и этого уже не отнимешь...

Ночь. Район железнодорожной станции “Монино”. Крутой берег карьера. Довольно прохладно. Кроме меня ещё Слава Казаков и Саша Переслегин — все из фольклорного ансамбля Кабанова. После несостоявшегося выступления в местном пионерлагере мы втроём как-то вдруг спонтанно решили остаться до утра на том берегу — без еды, огня и тёплой одежды. И до утра наш с Сашей долгий-долгий разговор — о разных вещах, но с непременным желанием докопаться до сути. Хотя видели мы друг друга практически впервые — он тогда приехал в отпуск из армии, служил офицером в каких-то отдалённых местах...

Кухня, стол под розовым абажуром. Чай, неспешная беседа, порой переходящая в проникновенную народную песню. Родители-шестидесятники. Очень уютно и не хочется уходить. Да и не отпустят раньше последнего автобуса...

Другая кухня. Глубокая ночь. Транспорт давно не ходит. До утра — так до утра. Утром отведём Катьку в садик, заскочим в аптеку, на работе мне можно появиться попозже. А пока и до рассвета — взгляд, полный доверия, и слова, слова, слова. Их очень много, всё труднее в них ориентироваться. Но надо. Спать нельзя, отосплюсь потом...

Ещё одна кухня. Свечка и гитара. Остывший чай. Слова и скрещенье взглядов. И то самое, когда слова не нужны... Спящий муж за стенкой, которому до фени наши посиделки. И на часах — без пятнадцати закрытие метро. Если через пять минут выскочу, то успею...

Ухо, запотевшее от телефонной трубки. Три часа ночи. Больше трёх часов длится разговор. Рано утром — на работу. Но не можешь расстаться с этим голоском на том конце провода, несмотря на не очень хорошую слышимость — телефонная связь с Подмосковьем оставляет желать лучшего...

Письма, письма и письма, летящие вслед за мной по Северам или ждущие в Москве. И ответный поток — в обратном направлении. Почему в письмах сказывается то, что никогда не скажешь на словах? Почему иногда увидев человека в первый раз и только перекинувшись парой слов, чувствуешь, что уже стали друг другу необходимы? И почему людей, так нужных друг другу, всё-таки жизнь разводит потихоньку за своими делами-заботами? Но при всём при этом вдруг именно в тот момент, когда более всего необходимо, раздаётся телефонный звонок: на том конце провода почувствовали, что надо именно сейчас. Почему? И много-много других вопросов, каждый из которых в какой-то мере сам себе является ответом...

“Почему даже грубый асфальт пробивает былинка-трава?
Почему тает звёздная пыль на губах и ресницах твоих?
И ночные слова так похожи порой на дневные слова,
Но по-разному их говорят и по-разному слушают их”.

Но всё это было далеко не сразу. А после того, как немного пожил и кое-что усвоил, не на словах...

Издревле известен принцип: поступай с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой, не делай другим что плохо тебе. Но сколько раз себя ловил совсем на обратном: слушаешь, скажем, кого-нибудь, а мысли-то совсем о другом. О себе мысли. Причём, не где-то там, в затаённой глубине, а на самой, что ни на есть, поверхности. И не надо тешить себя мыслью, что это незаметно. Фальшь, она проступает. И реакция соответствующая. Пенять не на кого — сам виноват.

Однако, у каждого есть свои изъяны. Больше или меньше. Сколько времени нужно, чтобы обрести в жизни своё, то, что делает её осмысленной и придаёт ей полноту, ту сферу, где ты бы мог реализовать себя? Кому посчастливится, находят это в юности. Кто-то в зрелом возрасте. Бывает, что в пожилом. Некоторые не находят вообще. И дело не только в наших личных качествах. Может элементарно не сложиться...

Пишу, а перед глазами лик: рыжие волнистые волосы до плеч и глаза, полные спасительной надежды. Это было 13 лет назад. Её звали Наташа. Было ей лет восемнадцать. Она приехала из какого-то маленького городка, не помню названия. Приехала вместе с мамой, вернее, мама сама привезла её в Москву. Потому что там, где они жили, ситуация для неё была беспросветная. Податься было совершенно некуда. И они приехали в Москву, ожидая, что смена места даст какой-то положительный результат. Устроилась работать на фабрику. Но Москва не спешила оправдывать надежды. “Я не знаю, зачем живу, у меня нет друзей, может, стоит уехать обратно?” — признавалась она мне в своей скомканной, наспех сказанной исповеди на станции метро.

Возможно, и в клуб “Космос”, где мы с ней познакомились, она пришла не столько ради того, чем мы там занимались (а занимались мы там так называемым “комплексным самопрограммированием” с элементами йоги и аутогенной тренировки), сколько в попытке обрести свою “нишу”. Но в этом клубе в основном были люди зрелого-пожилого возраста. “У нас хорошая группа, — говорила она, — но почти нет никого моего возраста”. И за меня она тогда ухватилась как за соломинку. Что греха таить, любому молодому человеку приятно, когда он нравится девушке. Особенно на первоначальном этапе. Хуже, когда это начинает к чему-то обязывать... Встречались мы всего несколько раз, были какие-то поводы. Она всё поняла довольно быстро.

Только спустя долгое время до меня стал доходить жутковатый смысл тех её слов, сказанных тогда на станции метро и доверенных мне. Тогда же я был молод, многого не понимал. Должен сказать, что процесс моего становления проходил несколько своеобразно и был достаточно тернист. Лет с семнадцати пришлось начинать всё с нуля (если не с отрицательной отметки). Ко многим, даже элементарным, вещам я приходил довольно поздно и своим, кружным путём. Но это всё не может служить оправданием того, как я поступил с ней после тех её слов.

И такой случай, увы, не единичный, Бывали и гораздо тяжелее. И когда меня потом самого постигала такая же участь, как бы ни было горько и обидно, посещала мысль: а сам-то ты? Чем лучше? Ведь ни один наш поступок, хороший или дурной, не остаётся без ответа. Рано или поздно, в той или иной форме, но всё это к нам возвращается. И подчас, выражаясь математическим языком, “с коэффициентом”. Чем дальше, тем больше я убеждаюсь в правоте этого принципа. В первый же раз я о нём услышал в том самом клубе “Космос”, там на каждом занятии о нём напоминали.

Пора, наконец, сказать о том, что это был за клуб. Как я уже говорил, это был клуб комплексного самопрограммирования, сокращённо — КСП (не путать с клубом самодеятельной песни!) Если коротко, то суть сего заключается в следующем: овладение методикой управления состоянием своего организма (как физического, так и психического), раскрытие его неиспользованных возможностей, жизнь в гармонии с природой и другими людьми, ибо человек есть частица природы, но необходимая частица. При этом использовался как опыт древних, так и достижения современной науки. Внешне это выглядело как некий оздоровительный комплекс: сначала бег трусцой с элементами аутогенной тренировки (бегали, кстати, на дальние расстояния — до 25 километров, и почти не уставали), затем статика, конкретно — йоговские асаны. При этом всё время делалась внутренняя настройка на мир, добро, положительные эмоции, положительное взаимодействие с природой и друг с другом, поскольку от всего отрицательного, от тебя исходящего, пусть даже только в мыслях, страдаешь прежде всего ты сам, настройка на построение себя ради других (а не как самоцель), для бескорыстной помощи другим, передачи им своего опыта. Должен заметить, что совершенно исключался какой-либо гипноз или внушение, на это постоянно обращали внимание, всё должно происходить естественным путём.

Собственно говоря, такого рода установка на отношения с окружающим миром и побуждала меня посещать этот клуб. Ведь кругом видишь и слышишь совсем другое. А здесь мне открылось, что, оказывается, можно (и нужно!) жить по-иному. Были и свои утилитарные цели. Уже давно я хотел всерьёз заняться аутогенной тренировкой, в ней я видел панацею от своих многих личных проблем. И, насколько мне известно, аналогичные проблемы волновали тогда очень многих. По крайней мере, книги Владимира Леви (“Искусство быть собой”, “Искусство быть другим” и пр.) сразу становились библиографической редкостью, как только выходили из печати. Замечу, что это был 1982 год, и тогда не было сегодняшнего изобилия на книжных развалах всяких там Карнеги и прочих. Да и самих развалов-то не было...

И вот, помню, каждое воскресенье, дождь ли, мороз, метель, ранней утренней электричкой с Ярославского вокзала ехал я вместе с большой группой людей, по-спортивному одетых, чьи лица легко угадывались бы среди толпы даже без спортивной одежды. А от станции “Подлипки” — длинная вереница на окраину города в местное ПТУ № 26, где мы и базировались.

Поначалу я туда ходил с большим энтузиазмом, было очень интересно. Я как бы прорвался в иную сферу жизни. Каждый раз узнавал об окружающем мире и о нас самих что-то новое, такое, о чём раньше и не подозревал.

Воскресными занятиями дело не ограничивалось. Проносится, например, слух, вешают объявление: во вторник в Доме Культуры города Фрязино состоится лекция на тему... Тема соответствующая. И вот уже от фрязинской электрички тянется огромная толпа по направлению к местному ДК. Регулярно были совместные выходы в консерваторию. Помню, ходили на фильм “Зеркало”, впервые тогда его увидел, его практически нигде не показывали. В тот же раз по случаю 50-летия Тарковского в подмосковном Калининграде был устроен ретроспективный показ всех его фильмов.

Обменивались литературой. Цензура в то время была строгая, но кое-что всё же прорывалось в печать. Выискивали по крупицам — газетные, журнальные публикации, отдалённые издательства. Я вошёл во вкус, нашёл у себя в университете людей, интересующихся подобными вещами. Ко мне стала попадать литература несколько другого рода, в основном в списках, тематики всё более близкой к оккультной.

Много позже, приняв Святое Крещение, я узнал, что в Православии всё это называется одним словом: прелесть. Чрезвычайно опасное духовное состояние человека. При всём при том, что нас учили прежде всего постепенности в овладении тонкими психическими энергиями, а также тому, что входить в эту сферу можно только с чистыми помыслами, чистой душой и чистой совестью, ни в коем случае не с эгоистическими целями, при всём при этом православное учение предупреждает, что сие грех великий есть. Энергия не может быть нейтральной, она или от Бога, или от сатаны. Мы же, исполненные множества грехов и нечистот своих, можем таким образом сообщаться с силами лишь сатанинскими, но не Божественными — чистое не может пребывать в нечистом. Помню, занимаясь в клубе “Космос”, я сетовал на то, что слишком медленно у меня движется дело. А сейчас думаю: так, наверное, оно и было нужно. Что-то меня ограждало. И тем не менее считаю, что ходил туда не напрасно, этот этап должно было пройти. Многое в жизни мне стало там открываться с совершенно иной стороны.

Кое о чём я задумывался и раньше. Например, с некоторых пор я стал задаваться вот каким вопросом. Считается, что научно-технические достижения приносят нам благо. Ещё бы — от Москвы до Питера на лошадях добирались несколько дней, сейчас “Красная стрела” домчит за 8 часов, самолёт — за 45 минут. Канули в прошлое лучины, свечка — только для антуража, щёлкнул выключателем — вот тебе и свет. Ещё лет 40 назад сложные технические расчёты проводились с помощью карандаша и логарифмической линейки несколькими независимыми группами расчётчиков (специальный штат держали), если результаты совпадут, значит сделано без ошибок. Современный компьютер делает подобные расчёты за долю секунды. И так далее. А стали ли мы счастливее от всего этого? Может, нам стало легче жить, стало меньше проблем? Думаю, ответ здесь очевиден каждому. А тогда зачем всё это? И можно ли это назвать прогрессом? И вообще, куда мы идём? Вернее сказать, катимся. Ведь сколько себя помню, постоянно стоял вопрос о расширении производства, увеличении выпуска продукции, укрупнении, наращивании — всё больше, больше и больше. Человечество же не может не развиваться! Может быть, это и диктуется какими-то экономическими или социальными законами, но элементарный здравый смысл подсказывает, что бесконечно так продолжаться не может. Хотя бы потому, что запасы земли не бесконечны. Она и так уже не справляется с такой колоссальной нагрузкой. Даже климат изменился. Про всё про это очень хорошо сказал Владимир Солоухин в повести “Смех за левым плечом”. Лучше чем он я не скажу, поэтому позволю себе привести несколько цитат.

“Если присмотреться и опомниться, то не трудно заметить, что каждое благо цивилизации и прогресса существует лишь для того, чтобы “погасить” какую-нибудь неприятность, цивилизацией же порождённую”.

“Троллейбус — несомненное благо. В нём можно быстро и удобно доехать до места работы, до магазина, до рынка. Но почему троллейбус воспринимается нами как удобство и благо? Только потому что существует пренеприятнейшая необходимость тащиться на другой конец города к месту работы или на базар.

Городская квартира — это прекрасно. Особенно если в Москве. Но вот вы должны толкаться в электричке, чтобы доехать до чистого воздуха, до чистой воды и до чистой травы, которые все являются уже не условными, а подлинными благами. А если вы хотите добираться до чистого воздуха и до чистой воды-травы скорее других, вы заводите себе автомобиль и вместе с ним приобретаете множество дополнительных, вредных и в общем-то не нужных человеку хлопот. <...>

Великие блага — пенициллин, валокордин, валидол. Но для того, чтобы они воспринимались как благо, нужна, увы, болезнь. Здоровому человеку они не нужны. Точно так же и блага цивилизации. Вот в чём главная сатанинская закавыка. Мы утоляем жажду напитком, ещё больше разжигающим нашу жажду. И остановиться уже нельзя”.

“Вместо того, чтобы жить несуетливой, размеренной, в ритме календарного года жизнью, есть простую, но здоровую пищу, пить светлую вкусную воду, дышать чистым воздухом, пользоваться огнём от сгорающего дерева, ежедневно физически трудиться (но не подневольным трудом), удовлетворяться тишиной и миром домашнего очага, находиться в постоянном контакте с землёй и небом, с природой... <...> Сигарный дым вместо свежего воздуха или дым городов, работа в шумных цехах, повсеместный алкоголь, наркотики, повсеместный распад семей, сложные коктейли вместо чистой воды, кошмар телевизора, дикие искусственные скорости, постоянная спешка, гонка, нервы, а отсюда — болезни и болезни...”

Вот эта последняя цитата почти один к одному повторяет то, чему нас учили в клубе “Космос”, в частности, что любая болезнь есть следствие нарушения естественного механизма взаимодействия человека с окружающим миром. Помню, примерно в то же время ходил такой анекдот из серии “армянского радио”: Может ли у собаки случиться инфаркт? — Может, если создать ей человеческие условия. К сожалению, это правда. И, начав заниматься в клубе “Космос”, я практически перестал болеть. Кроме того, наметились ещё некоторые положительные сдвиги...

Однако с течением времени я начал подспудно чувствовать какие-то всё отчётливее проступающие там негативные тенденции. Например, что упомянутые принципы деятельности клуба действуют как-то всё больше на словах. Потом, какая-то непонятная возня вокруг актива клуба и его руководителя Яна Ивановича. Куда-то от кого-то поступил сигнал, и нами заинтересовались на уровне официальных государственных структур. У меня тогда получился перерыв на два месяца, я уехал в свою первую летнюю экспедицию в Усть-Орду. Когда вернулся, занятия проходили уже без Яна Ивановича. Сначала мне сказали, что он в отпуске. Потом в кулуарах стали объяснять действительное положение вещей... При всём при том, что основной целью деятельности клуба ставилось построение человека всесторонне, гармонично развитого, человека будущего, человека коммунистического общества, в соответствии с программой партии и правительства, через некоторое время в разных изданиях стали появляться статьи с общим лейтмотивом: профанации не место в советской системе физического воспитания. А в то время за каждой подобной статьёй следовали оргвыводы. В результате Ян Иванович был отстранён, клуб же раскололся. В Подлипках остались те, кто принял навязанные условия, даже название было изменено, клуб стал называться “Гармония”. Остальных стало бросать по разным стадионам и паркам - Крылатское, Измайлово, Покровское-Стрешнево, Царицыно... На фоне всех этих перипетий я стал появляться всё реже и реже. При всём моём хорошем отношении клуб “Космос” — это было не совсем то, что я искал. Я уже говорил, что средний возраст там был гораздо старше моего. К тому же ближайшей весной мне после двухлетних поисков наконец-то удалось войти в КСП (который клуб самодеятельной песни). Это был замечательный, не имеющий себе подобных, куст “Беляево”, после того, как я туда попал для меня начался, несомненно, новый период в жизни. Об этом я хочу сейчас рассказать.

Вот передо мной несколько толстых пачек беляевских фотографий. Я там быстро заделался кустовым фотографом, фотографии, естественно, в основном расходились, то, что в этих пачках — остатки. Смотрю и удивляюсь: как на всё хватало сил! Слёты, рюкзаки, костры, конкурсы, концерты, фестивали — непрерывной чередой. Песни потекли лавинообразным потоком. Количество магнитофонных кассет росло буквально на глазах. Но главное всё же не это. То, что отодвинуло на задний план всё, чем я жил раньше, не меряется количеством услышанных-записанных песен. Но порой даже не верилось в реальность происходящего — так не бывает.

Действительно, я пришёл в “Беляево” в очень интересный момент. Это случилось после того, как я побывал на беляевском “пиратском” слёте весной 83-го (поясняю для непосвящённых: каждый слёт тематический, тот был пиратский). Трудно объяснить, что же такое произошло, что после этого слёта всё завертелось совсем по-иному. Если здесь правомочна терминология Л.Гумилёва, то я бы это назвал “пассионарным толчком в масштабе куста”. Жизнь буквально закипела. Вокруг нашего командира Лёни Брусиловского стихийно начала образовываться группа энтузиастов, этакое “ядро” куста, в которое, к своему удивлению, попал даже я. А самое главное — многие вдруг увидели друг друга, почувствовали, что нужны, более того, необходимы друг другу в наше нелёгкое время. И это касалось как тех, кто только что пришёл в “Беляево”, так и тех, кто уже давно там обретался, стали возвращаться даже те, кто начал было переставать появляться. Кроме слётов собирались два раза в неделю, по вторникам и четвергам, в “голубой гостиной” ДК МИСиС (институт стали и сплавов). И в этой гостиной тебе всегда были рады, там говорили друг другу хорошие слова, а в случае чего можно было найти поддержку и опору. Вообще, куст “Беляево” стал тем местом, где душевное тепло чувствуется даже на расстоянии, где многие обрели то, чего нам так не хватает в жизни при нашей нынешней разобщённости.

“С каждым годом ближе истина простая:
Мы устали от ненужной суеты,
ещё нам в этом мире не хватает
Дружелюбия, тепла и доброты”.

По большому счёту, от недостатка всего этого и образуются тусовки. Тогда и слова-то такого не было, оно появилось где-то году в 87-м. Называлось по-разному: клубы по интересам, неформальные объединения... Дело, впрочем, не в названии. Не мною подмечено, что в тусовки приходят главным образом от одиночества, от неустроенности, от того, что просто некуда себя деть, очень часто люди с изломанными судьбами. Это хорошо, если там удаётся найти понимание и поддержку. Хуже, если это становится способом жизни, когда получение такой поддержки или сам факт её наличия делается первостепенной отрадой. В этом случае всё выливается в абсурдную формулу: если проблемы нет, её следует выдумать.

Интересно, что тусовки типа КСП присущи только большим городам. Острее там что ли стоят все эти проблемы? Или просто “культурный уровень” выше? Кроме шуток. Ведь чем выше этот уровень, тем выше и запросы к жизни, человек же чувствует себя несчастным именно из-за невозможности их реализовать. “Во многой мудрости много печали; и кто умножает познание, умножает скорбь” (Еккл. 1:18). Размышляя время от времени на эту тему, я однажды пришёл к выводу, что счастье — понятие субъективное: человек счастлив, если от ощущает себя счастливым. Такая вот тавтология. Но я сейчас не об этом.

Когда я начал ездить в свои летние экспедиции и тем самым вырываться из-под московского пресса, давящего на мозги ежеминутно, то увидел, что полноценной жизни, не отягощённой ничем ненужным, следует искать как можно дальше от нашей столицы. В одной песне Олега Митяева есть такие слова: “Лето — это маленькая жизнь”. Но это только два месяца в году. Остальные десять месяцев — в Москве — тоже надо было как-то жить. Говорят, что когда в Токио была очень тяжёлая экологическая обстановка, на улицах стояли специальные кислородные автоматы, к ним можно было подойти, подышать немного чистым кислородом и идти дальше. Для меня в Москве такими кислородными автоматами стали эти самые тусовки, куда можно было просто прийти и посмотреть на человеческие лица. Должен, правда, сказать, что ни на одной тусовке я не находил в полной мере того, чего хотел — только по частям. Первое время это не имело особого значения, но чем дальше, тем с большей силой ощущалась нехватка того, что становилось для меня всё более важным. И когда я начинал явственно понимать, что там этого и не найду, то покидал эту тусовку. На меня обижались, бывало даже, считали ренегатом. А по-моему, это процесс закономерный — время идёт, мы меняемся, смещаются акценты...

“Мы живём словно в сне неразгаданном,
На одной из удобных планет...
Много есть, чего вовсе не надо нам,
А того, чего хочется, нет...”

Мне врезался в память один стародавний эпизод. Дело было где-то в начале 80-х. Показывали по телевизору передачу про БАМ. В таких романтических тонах. Среди прочего показали одну девчонку, которая с неподдельным воодушевлением рассказывала о том, что на БАМе она обрела интересную работу и хороших друзей, вышла замуж, появился первенец, дали им новое жильё, друзья помогли обустроиться и вообще каждодневно помогают буквально во всём, всегда в доме полно народа. Рассказывала так заразительно, что даже самому захотелось туда поехать. В конце передачи, правда, было вскользь замечено, что есть “отдельные” негативные явления — неустроенный быт, пьянство и пр. В общем, обычная передача в стиле тех лет. На следующий день в университете эту передачу обсуждали. Ребята в основном моего возраста. Сколько же злобы, причём какой-то неистовой злобы было вылито на то, что говорила та девчонка! Что только не выдавали по её поводу! Что и так не бывает, потому что не бывает так нигде и никогда, что и текст она заучила тот, который ей дали (хотя невооружённым глазом было видно, что человек рассказывает совершенно искренне), что в лучшем случае это образцово-показательный участок, а вот то, что мельком показали в конце — вот так и есть на самом деле. И какое-то горькое чувство мною тогда овладело: ведь те, кто с таким отвращением плевался после той передачи, никогда сами на БАМе не были. А ведь БАМ такой длинный, почему же на протяжении всей его длины изначально не может быть и таких участков, где всё основное налажено, где просто приятно жить и работать? Хотя сейчас мне думается, что дело здесь немного в другом. Это что-то вроде защитной реакции. Ведь наверняка каждый в глубине души желает чего-то такого... То, что этого нет в действительности, к этому в конце концов привыкаешь, смиряешься, но совершено невыносимо сознавть, что здесь этого нет, а где-то это есть, но там нет нас. Менять привычное в жизни — это сложно, проще убедить себя в том, что везде всё одинаково (тем более, что подтверждений тому более чем достаточно).

В то же время, вспоминая всё это, удивляюсь на себя: ведь за столь долгий период, когда, как говорят, “не было для души пристанища”, когда всё происходящее методично убеждало в том, что людская разобщённость и непонимание неодолимы, я мог бы тысячу раз огрубеть душой, стать прагматичным циником, навсегда утратив свои романтические стремления. Более того, иногда я сознательно пытался это сделать — иначе было очень трудно жить. Нет. Не смог. Не получилось у меня. Испытания, быть может, меня только укрепляли. Правда, не обошлось без побочных эффектов.

Хорошая вещь — иммунитет, защитная реакция. Если не переборщить. Этакий панцирь в душе, крепостные укрепления, через которые не прорваться ни одному врагу. А также обозам с продовольствием: вдруг за мешками с зерном притаился вражеский отряд? Но если нет никакого вражеского отряда? Если там действительно только пшеница, крупа, соль и ещё немного пряников? Что же, обоз уйдёт обратно, и горожане останутся на голодном пайке? Кроме того, если ворота долго не открывать, то они могут постепенно врасти в землю, а петли заржаветь, так что потом захочешь — не откроешь...

Когда надоело набивать шишки. то самое искреннее, неподдельное ко мне отношение стало вызывать лишь настороженную подозрительность: ведь не может такого быть, это какая-то чудовищная ошибка, меня принимают за кого-то другого. Страшно подумать, что будет, когда обман откроется: чем выше взлетишь, тем больнее падать. А ещё подчас бывало, что искал чего-то этакого, а того, что под носом, не видел. Только потом стал понимать, что самое чудесное может поначалу казаться довольно обыденным... Впрочем, если на всё посмотреть со стороны, что же — ситуации повторяются, меняется только роль.

“Мы выбираем, нас выбирают.
Как это часто не совпадает...”

Но как-то стукнуло в голову: какие это к свиньям собачьим выборы! Это как голосование в застойные времена — при одном кандидате в бюллетене...

Однажды на слёте я услышал песню. Многие её знают. Слова приписывают аж Денису Давыдову, ни больше, ни меньше.

“Любовь пытаясь удержать,
Как саблю держим мы её:
Один — рукой за рукоять,
Другой — рукой за остриё.

Любовь пытаясь оттолкнуть,
На саблю давим мы вдвоём:
Один — эфесом другу в грудь,
Другой — под сердце остриём...”

Меня тогда восхитило, насколько точно подобраны слова. Над этими словами с тех пор я много размышлял, по поводу и без. А не так давно мне пришла в голову одна мысль, вот какая: любовь — это есть ситуация, когда держишься именно за остриё, когда держишься за эфес — это не есть любовь, ибо нет в этом случае той пронзительной силы, не дающей спать по ночам и побуждающей совершать безрассудные поступки. К месту или не к месту, но мне сейчас вспомнился эпизод из фильма “Ирония судьбы”, слова Ипполита (перед тем, как полезть в ванну в пальто): “Что с нами случилось? Мы перестали лазить в окна к любимым женщинам!”

Впрочем, можно на это взглянуть и с другой точки зрения. Может быть, мы часто лишь по ошибке именуем высоким словом “любовь” то, что в действительности ею не является? Здесь будет уместно вспомнить слова апостола Павла, как сказал один мой далёкий друг, “гимн любви”.

“Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; всё покрывает, всему верит, всего надеется, всё переносит. Любовь никогда не перестаёт, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и значение упразднится”. (1 Кор. 13:4—8).

Однажды на лекции по Православию довелось мне слушать Алексея Ильича Осипова, профессора Духовной Академии. Глубоко запали слова о том, что настоящая любовь — это любовь жертвенная, когда ты готов пожертвовать собой ради любимого человека. Иначе — это всего лишь переодетый эгоизм, т.е. на поверку оказывается любовью к самому себе. А умение любить по-настоящему — это талант, дар Божий. Но это дар, который предлагается каждому...

Так или иначе, но я не могу отнести на свой счёт дальнейшие слова из той песни на стихи Дениса Давыдова: “И тот, кто лезвие рукой не в силах больше удержать, когда-нибудь любви другой возьмёт охотней рукоять”. Как бы ни зарекался, что в следующий раз — только “за эфес”, всё равно почему-то инстинктивно старался браться за остриё. Пленённый то ли особым обаянием, то ли какими-то свойствами ума, не осознавая ещё, что, как сказал всё тот же мой далёкий друг, плохо, когда у женщины мужской ум, женская сметка — это совсем другое. Женщина должна прежде всего быть женщиной, источником тепла и уюта в доме. Не знал я также, что есть такой особый тип женщин, которые даже могут ничего особенного из себя не представлять, но вокруг них почему-то постоянно бушуют шекспировские страсти, и что таковых непременно следует бежать. Многого я тогда ещё не знал, но “браться за эфес” всегда было как-то неловко. Остриё больно резало, иногда до крови. Когда становилось совсем невмоготу, приходилось причину вытравливать в себе калёным железом, другого выхода не было. Но те жалкие крохи, которые всё же иногда перепадали, возносили меня до небес. А самое главное — теплилась надежда, что самое большое и самое прекрасное, доселе не изведанное, чьё даже тусклое отражение способно вознести столь высоко, — это ещё впереди, пусть не здесь, не сейчас, но это ещё предстоит испытать...

“Блажен, кто сохранил веселье лада,
Кому в укор противников награда
И честной дружбы пролитая кровь,
Кто верит в свет надежд неизгладимых,
Что нас любовь минует нелюбимых,
Равно, как и любимых нелюбовь”.

И всё же продолжу о чём начал. Русскому человеку всегда было свойственно идеализировать своё прошлое. И у меня сложилось устойчивое ощущение, что раньше всё было проще, чище и человечнее — и чувства, и мысли, и поступки. Хотя что я знаю о том, что было раньше? Те же 60-е годы — совсем ведь тогда ребёнком был. Только по рассказам да по книжкам, по фильмам да по песням, да ещё по обрывочным детским ассоциациям. Так ли всё было на самом деле? Наверное, не совсем. Но дело здесь даже не столько в каких-то конкретных вещах, сколько в чём-то другом: в настроениях, что ли, в отношении к жизни... Всё складывается из мелочей. Например, не раз мне приходилось слышать, что в ещё не столь далёкие времена случайные попутчики, оказавшиеся в одном купе поезда, как правило, очень быстро сходились друг с другом и на время маршрута становились чуть ли ни одной семьёй. Я уже довольно давно разъезжаю по стране. Сколько раз мне попадались вот такие хорошие попутчики? Боюсь, что хватит пальцев на одной руке, чтобы пересчитать. Причём, что интересно, в каждом из этих случаев попутчиками были не москвичи или, по крайней мере, в равной пропорции.

Можно, конечно сказать, что это не столь показательный фактор. Но вот ещё один штрих. Как-то раз, не так давно, довелось мне быть в одной компании. Мы сидели на кухне, пили чай и кое-что покрепче, говорили о разных мелочах. Одна девчонка стала рассказывать, что в известной ей школе в девятом классе по литературе в рамках обязательной программы проходят Юза Алешковского (из диссидентов, его произведения известны изобилием в них непечатных выражений). Когда я попытался по этому поводу высказать своё, мягко выражаясь, недоумение: всё-таки девятый класс, как на меня набросились! Основной аргумент: не следует создавать ореол табу вокруг этих слов, от этого только разгорается нездоровый интерес. А так у девятиклассников (и девятиклассниц) якобы сформируется отношение к ним как к чему-то обыденному и посему не будет возникать желания их употреблять. Услышав такое, я настолько опешил, что даже не смог ничего ответить. А потом про себя подумал, что не так даже страшно, что в девятом классе изучают Алешковского, страшно, что приходится доказывать, что это плохо! Смещение понятий о нравственности...

И вот ряд таких штрихов свидетельствует о том, что жизнь наша с течением времени меняется, увы, не в лучшую сторону.

Однажды на слёте “Разгуляя” произошёл один эпизод. Собственно, ничего особенного не случилось. Я тогда пошёл на слёт не со своими и стоял в команде в основном незнакомых мне людей. Утром в воскресенье сидели у костра две девчонки и пытались петь. Дело явно не шло, вспоминали они что-то типа “Вечер бродит”. Наконец одна из них бросила: “Ведь всё это неправда, у нас уже ничего этого не было!” На что другая ответила: “Ну и ладно, всё равно будем говорить, что было”. От этих слов сразу стало как-то неуютно. И одновременно радостно за себя: ведь хоть как-то, но у меня это всё-таки было! Единственное, что осознаёшь это уже после всего — извечное наше “что имеем — не храним, потерявши — плачем”. Ведь так уж мы устроены, что со временем всё плохое забывается, вернее будет сказать — теряет свой вес. Зато хорошее — чем дальше, тем становится только дороже. И тогда у разгуляевского костра мне вспомнились лучшие времена в “Беляево”, в котором я к тому моменту был уже три года. И отошло на задний план всё то, что вынуждало меня искать альтернативу. Но об этом чуть позже.

Та беляевская команда, в которой я был, представляла собой, как я уже говорил, некое средоточие куста, этакий “духовный центр”, собственно, и определяющий погоду. И в этой команде создалось какое-то особое пространство. Каждый старался принимать посильное участие в судьбе другого. “Пойдём в воскресенье к Брусиловскому обои клеить!” И всей гурьбой. Если что-то у тебя не так, то можешь даже ничего не говорить — поймут по глазам, отведут в сторонку и найдут нужные слова. Конечно, постоянно находиться под таким неусыпным вниманием не всегда приятно, особенно если при этом имеют место всякие кривотолки за спиной, но всё же это, видимо, лучше, чем принцип “каждый выбирает для себя”, когда при всей внешней благообразности на поверку оказывается, что всем друг на друга начхать. А если этим выбором будет — зажмурить глаза да под колёса поезда? Так ли было у нас в “Беляево”? Чужая боль переживалась как своя собственная. Даже слово “чужая” здесь не совсем уместно. Если вдруг чего, бросали всё, срывались и ехали — “скорая помощь”. Увы, не всегда всё в наших силах... Когда ушла из жизни одна наша подруга, это было больше, чем потрясение, больше, чем скорбь. Казалось, что хороним самого родного, самого близкого человека. Поминальный стол не смог вместить всех, пришлось делать в три или четыре приёма. Надо ли говорить, что первые дни после того, как это случилось, некоторые из нас буквально жили — на кухне в спальниках — в той квартире, квартире, где остались родители. Когда после того скорбного дня разъезжались по домам, ехали мы в метро с одной девчонкой и размышляли вслух о том, что всё так скоротечно, и надо спешить делать друг другу доброе, иначе можешь не успеть.

Вот таким было наше “Беляево”. Пусть только поначалу, пусть я сам был лишь около всего этого, всё равно, такого я больше не встречал никогда и нигде.

“Мы были так богаты чужой и общей болью,
Наивною моралью, желаньем петь да петь.
Всё это оплатили любовью мы и кровью.
Не дай нам Бог, ребята, в дальнейшем обеднеть”.

Сейчас можно только вспоминать и восторгаться. И пытаться понять: как же так получилось, что я “выбыл из круга”? Только ли в том причина, что там стали происходить вещи, противные моему естеству? Видимо, нет. Должен заметить, что средний возраст в нашей команде был лет на пять меня старше. Но дело не столько в годах, сколько в том, что люди там были гораздо взрослее меня, много чего пережившие в жизни. Многое, в чём я тогда ни бельмеса не смыслил, для них не требовало даже обсуждения. И я часто не понимал, что вообще происходит. Когда же пытался что-то прояснить, мне, бывало, даже не давали договорить до конца: “Ты лучше спой”. Думаю, что мало кому понравится, когда тебя держат за несмышлёного мальчика. Я стал ощущать, чем дальше, тем больше, что нахожусь в каком-то непонятном положении: с одной стороны, ко мне очень хорошо относятся, а с другой стороны, видишь, что всё основное проходит мимо (я здесь имею в виду, естественно, не билеты на аншлаговые концерты). Например, новый год стало негде встречать. Правда, справедливости ради должен заметить, что именно благодаря этому обстоятельству тот новый год (1986-й) получился для меня самым замечательным из всех прочих на сегодняшний момент. Но изначально это было совсем не очевидно. Оставалось только думать и вспоминать, где и когда я по недомыслию своему не то сказал или не так себя повёл, и как это могло быть истолковано. Много позже, когда страсти улеглись, я спросил у человека, более-менее нейтрального: что же всё-таки тогда произошло? В чём причина? Она мне ответила, что это очень трудно объяснить, да и никто, наверное, не сможет, что-то такое было на интуитивном уровне — у всех. Что ж, так, наверное, оно и есть...

Совсем недавно, в одной северной деревушке, волею судеб остались мы втроём — я и два моих приятеля. И случился между нами не столь долгий, но довольно интересный разговор. Речь шла о том, что каждому человеческому коллективу присущ некий свой ритм, и если кто-либо не вливается или выбивается из него, то бывает этим коллективом отвергнут. И отдельный человек не в силах этот ритм изменить, настолько велика его энергия. Самое большее, что он может — это обогатить его каким-нибудь своим нюансом (и то, если это достаточно сильная личность).

Действительно, я и сам, находясь в разных компаниях, сколько раз наблюдал таких, которых если и напрямую не отвергают, то относятся с заметным пренебрежением. Если спросишь, почему, то ответят что-нибудь невразумительное типа: “ты что, сам не понимаешь?” Или назовут какую-нибудь нелепую причину. На самом же деле вина здесь единственно в том, что человек работает не в ритме. Этого не прощают. Окажись он в другой среде, и отношение, возможно, будет совсем иным. Здесь же, даже если он будет делать для всех что-нибудь хорошее, например, вкусно готовить, его станут только ещё больше ненавидеть. Но это уже штука, связанная с совестью. Этакий парадокс. Ведь человек делает благое, посему должно к нему относиться с благодарностью, но — не можно!..

Были такие товарищи и в “Беляево”. И должен признаться, что не раз позволял себе отпускать колкости по поводу кого-нибудь из них, просто так, ради красного словца, поддавшись общему настроению, не всегда доброму. Хотя подспудно чувствовал, что когда-нибудь такая участь постигнет и меня. Раньше или позже. И в конце концов так оно и произошло. Что ж, заслужил. Ведь сколько раз уличал себя, что и во мне есть то, за что ещё совсем недавно осуждал своего ближнего. Пусть даже не это — что-нибудь другое, ничуть не лучше. Если же мы будем прощать другим их грехи, то Господь Всемилостивый простит нам и наши.

И тем не менее время всё расставляет на свои места. Когда встал вопрос о сохранении куста, всё чаще стал я ловить безмолвные взгляды, в которых читалось одно: “Ну может быть всё-таки останешься?” Поздно. Я уже нашёл себе новую “крышу над головой”, в “Беляево” же захаживал всё больше по старой памяти. Недавно по телевизору показывали старый фильм Геннадия Шпаликова “Долгая счастливая жизнь”. Там в одном эпизоде главный герой говорит: “Люди теряют друг друга потому что разучились говорить простые слова”.

Как-то раз, возвращаясь с очередного слёта, решили мы заехать в Коломенское на традиционный весенний фольклорный праздник. И там наш командир Лёня Брусиловский как-то быстро нашёл общий язык с руководителем одного из фольклорных ансамблей Андреем Сергеевичем Кабановым. Они обменялись координатами, и с тех пор “Беляево” какое-то время шло бок о бок с этим ансамблем: мы их приглашали на наши слёты и конкурсы, они нас — на свои концерты, праздники, гуляния. Помню, традиционно 7 ноября вечером, во время официальных народных гуляний, собирались мы у метро “Маяковская” и шли с песнями по улице Горького к центру. Где-то у Тверского бульвара тормозили, образовывали круг и начинали хороводы и пляски, причём с максимальным вовлечением в это действо окружающих: исходили из того, что гораздо большее удовольствие ты получаешь, когда сам в этом участвуешь, чем когда просто стоишь и смотришь. И вообще, ансамбль был полностью открыт для всех желающих, каждый мог прийти на репетицию и участвовать во всём, что там происходило. Может быть, это и послужило основной причиной того, что “Беляево” и фольклористы так быстро сошлись друг с другом. И когда у меня встал вопрос об альтернативной тусовке, первое, что лежало на поверхности, был как раз этот фольклорный ансамбль. К тому моменту мы с ними поддерживали отношения уже два года, и несколько беляевцев уже туда плавно перетекли.

Приняли меня хорошо, единственное что, для полноценного пребывания там надо было петь. И здесь очень интересный момент. Все отношения друг к другу, все душевные движения, все симпатии и антипатии — всё шло через песню. Всё определялось тем, как ты поёшь в том или ином кругу, с тем или иным человеком: легко тебе поётся или с трудом, как вы понимаете, как поддерживаете друг друга в песне. А самая высшая степень такой внутренней общности — это когда ты сливаешься в песне с кругом, полностью в нём растворяешься, тогда возникает мощное, ни с чем не сравнимое единение всех на каком-то качественно ином уровне. Мне иногда удавалось отчасти испытать это ощущение, могу сказать, что это потрясающе!

Песня была как святыня. Её ни в коем случае нельзя было спеть плохо. Песня — это ведь живой организм. Она живёт, если её поют. И как ты её споёшь, такой она и будет. Ведь народных исполнителей, исконных, по деревням и сёлам, остаётся всё меньше и меньше. Уходит старая Русь. И уходят песни. И вместе с ними что-то очень важное из души народа. Не поёт же молодёжь этих песен. Только там, где это поддерживается государством, где хороший завклубом или курирование из центра, только там и наблюдается какая-то преемственность. Но таких мест единицы. Поэтому мы и старались петь песню так, как она пелась на самом деле. Не так, как показывают по телевизору, не так, как во всякой там самодеятельности в расписных кокошниках, эрзац-народных костюмах. И очень резкое было отношение к любому прецеденту, когда народная песня как-либо переиначивалась нашими собратьями-фольклористами. Вообще, должен заметить, фольклористы очень часто друг друга не любят. Даже в нашем ансамбле то и дело между собой ругались, бывало, что и по-крупному, вплоть до ухода. Но при всём при этом, если вдруг какая-нибудь фольклорная тусовка — концерт, праздник, фестиваль — удивительное явление: все мигом слетаются и очень рады друг друга видеть. Бывает, концерт уж час назад кончился, а они всё стоят — в фойе ли, на улице, в метро — и поют, поют, поют, одну песню за другой и никак не могут расстаться.

Мы различали сценические и этнографические народные коллективы. Наш был этнографическим. Песни мы собирали во время летних фольклорных экспедиций — ездили с магнитофонами по деревням, где ещё остались поющие бабушки и дедушки, собирали их вместе и записывали — по очереди каждый голос. Потом по записи разучивали сами.

Расхожее представление о народных песнях — это “Ой мороз, мороз”, “По диким степям Забайкалья” и т.п. У нас такие песни даже упоминать считалось дурным тоном. Правда, любили петь “Ой то не вечер”. Ещё пели “По Дону гуляет”, но с плясовым припевом, который я раньше никогда не слышал. А иногда, когда, как говорят, “шиза пошла”, могли загнуть что-нибудь такое типа “Огней так много золотых” или даже “Миллионы алых роз” на народный распев. Но в основном, конечно, пелись настоящие народные песни, привезённые непосредственно из деревень. И эти песни, к сожалению, городской публике практически неизвестны. Когда мы пели где-нибудь на улице, вокруг нас всегда собиралась большая толпа. И нам, бывало, говорили: “Очень красиво, очень здорово, но непонятно”. Действительно, разобрать слова, особенно с первого раза, было довольно тяжело, они просто тонули в мощном многоголосном распеве. Меня это тоже поначалу смущало, но мне объяснили, что слова здесь — не самое главное (кстати, кардинальное отличие от авторской песни). Самое ценное в народных песнях — это неповторимые распевы.

Категорически отвергалась концепция “нет ни слуха, ни голоса”. Андрей Сергеевич постоянно повторял, что и то, и другое можно развить. Новичков он прежде всего учил кричать полным, открытым голосом, без всяких зажимов. Одним из основных принципов было то, что песня — это естественное состояние человека, ведь издревле на Руси едва ли ни каждое действие сопровождалось песней, будь то уборка урожая, проводы в армию или просто бабьи посиделки за прялками. Сам же Андрей Сергеевич стремился петь везде, даже в самых неподобающих, казалось бы, для того ситуациях. Например, на поминках. Или в бане, в парной.

Так что, повторяю ещё раз, для полноценной жизни в кабановском ансамбле надо было петь. И я, взращенный на авторских песнях, столкнулся здесь с немалыми трудностями. Другие голоса меня просто забивали — не слышишь сам себя, непонятно, соответственно, правильно поёшь или нет. Через некоторое время кое-как наловчился, но мог петь только за кем-то, т.е. если рядом был достаточно сильный голос в моём диапазоне. Иногда в разговорах проскальзывало, что для того, чтобы песня “пошла”, надо достичь “пограничного состояния”. Пройдя через клуб “Космос”, я догадывался о том, что это такое, с реализацией дело было сложнее. Единственное, что я тогда усвоил, что если хочешь научиться петь, то песней надо жить. Для меня же народной песней мир не ограничивался, кроме того было ощущение, что это не совсем моё.

И тем не менее, в ансамбле я прижился, сразу же началась бурная жизнь: репетиции, выступления, поездки по ближним и дальним городам — Дзержинский, Люберцы, Ивантеевка, Пущино, Дубна, позже — Саратов, Пенза, просто прогулки по Москве с песнями, по тому же Арбату, уже “офонаревшему”. Выберем площадку, заведём хоровод и сразу же по одному вытаскиваем народ из толпы. А все закомплексованные, бывает, упираются сначала, потом увидят, как это здорово, войдут во вкус — и уже, глядишь, сами кого-нибудь выхватывают. Всё это запечатлено на фотографиях, вот они, несколько толстых пачек, именно в тот период фотографическими делами я занимался наиболее серьёзно.

Такое ещё светлое воспоминание: легла в больницу Катерина, наша девчонка, один из центров притяжения. Мы к ней туда ходили чуть ли ни каждый день. Дело было в мае, было тепло, и мы сразу же шли гулять. Сама больница находилась на Пироговке, клинический городок при 1-м Медицинском. Шли мы обычно по задней улице, по Погодинке, мимо центрального 12-этажного корпуса, к Новодевичьим прудам. Естественно, с песнями. Возвращались к ужину. Через несколько дней график нашего передвижения знали во всех близлежащих домах. Когда мы шли обратно, все балконы на всех двенадцати этажах центрального корпуса были забиты до отказа. Аплодировали нам вдогонку с восторженными возгласами. Один раз, правда, бросили тухлым яйцом, но это было только один раз...

Стали появляться друзья, и друзья надёжные, сколько раз меня выручали в разных ситуациях...

Но при всём при этом мне здесь упорно чего-то не хватало. Бродяжьего духа, что ли? Песен под гитару? Кстати, к авторским песням там было довольно своеобразное отношение. Тогда как раз после ослабления запретов как грибы после дождя полезли всякого рода молодёжные “крутые тусовки” — рокеры, панки, металлисты, люберы и т.д., вся “контркультура”. В нашем ансамбле могли всерьёз соотносить или противопоставлять народную песню, скажем, рок-музыке, а об авторской песне никто даже словом не заикался, будто бы и нет её вовсе. Это было довольно странным для меня: ведь сколько раз они бывали на беляевских слётах и ходили туда не без удовольствия. Объяснение я нашёл только одно: те, кто ходил на слёты, ушли из ансамбля до моего появления там. Только спустя пару лет более-менее сформировался “малый круг”, в котором можно было петь и под гитару тоже, и то, когда уже не оставалось сил петь народное.

Что же касается походов, то какой-то заменой для меня стали фольклорные экспедиции. С особым ощущением запомнилась та моя первая фольклорная экспедиция 1986 года. Было нас семеро, ездили мы сначала по Пензенской губернии, потом переехали на Хопёр, в Волгоградскую область, в казачьи станицы. Всего-навсего чуть больше трёх недель. Но сколько же мы успели повидать, сколько мест объездить! Приезжали в деревню обычно под вечер. И дальше без передыха: до конца дня надо было разузнать, где живут поющие бабушки, познакомиться с ними и, самое главное, всего за один вечер успеть им понравиться — другого времени не будет — с тем, чтобы они все после вечерней дойки согласились собраться у кого-нибудь в избе или в клубе и спеть нам всё, что они знают. А мы их до поздней ночи будем слушать и записывать, записывать и слушать. И, надо сказать, это удавалось. Принимали всегда очень хорошо. Всех семерых напоят, накормят, спать уложат, утром проводят, ещё что-нибудь в дорогу дадут. А мы — в путь, до следующей деревни. Весь день обычно уходит на переезд: поезда, автобусы, попутные грузовики, пешком. К вечеру добираемся — и всё по новому кругу, еле успеваешь дух перевести. Всё замечательно, только уж больно скоротечно.

А когда поехали по казачьим станицам и хуторам по наводке Андрея Сергеевича, где он и сам бывал не раз, то слова “мы от Кабанова” были как пароль. Тут же бросают все домашние дела, занимаются только с нами. Перво-наперво — за стол. Потом сами обходят всех поющих, сами договариваются, наше дело только прийти в назначенное время, назначенное место с магнитофонами. Андрей Сергеевич и нам, давая напутствие в дорогу, говорил, что надо ездить так, чтобы за вами могли приехать другие.

Совсем иначе было в КСП: где бы мы ни были, то и дело вступали с кем-нибудь в конфликт — с руководством клуба, с проводницей в поезде и т.д. Как-то подразумевалось, что нам все должны. Когда же вставал вопрос о том, чтобы самим чего-то дать, сразу — “ой, мы не можем!” и возникала куча причин. В ансамбле же весь упор делался на то, чтобы отдавать. “Отдай себя, и в итоге получишь неизмеримо больше”, — эту мысль Андрей Сергеевич нам постоянно проповедовал. Вообще, оказавшись с фольклористами и одновременно ещё появляясь в КСП, я, естественно, не мог не начать их сравнивать, главным образом, в наиболее меня волнующем аспекте, а именно: отношение к жизни и друг к другу, шкала ценностей. И должен сказать, что почти всегда это сравнение было не в пользу КСП. Сразу оговорюсь, что то, что я сейчас собираюсь сказать, относится не к конкретному кусту “Беляево”, но к КСП в целом, и даже более конкретно — к московскому КСП. Хотя “Беляево” — такой же куст московского КСП со всеми вытекающими, и никуда от этого не денешься, но в период нашего расцвета даже бывалые КСП-шники, заставшие лучшие времена, с восхищением говорили, что наш куст возрождает старые добрые традиции. И вот по этому поводу несколько мыслей.

Иногда прошибёт будто обухом по голове: чем мы живём? Работа, дом, семья, телевизор, чопорные гости, летом — участок, огород, в лучшем случае путёвка на засиженные юга. “Мы вдруг увидели, что в нашем мире есть ещё горы, леса, непройденные дороги, ночные костры, в конце концов — мы сами друг для друга, и каждый из нас так же неисчерпаем”. Таков примерно смысл воспоминаний бардов, стоявших у истоков авторской песни, воспоминаний о временах своей юности. Тот внезапно пробудившийся в массовом порядке вкус к жизни, стремление сделать её интереснее, насыщеннее, неустанный поиск в самых разных направлениях, те же споры физиков и лириков, многие связывают с XX съездом. Не думаю, что здесь так всё однозначно, тем более, что бардовская песня начала зарождаться несколько раньше. Но не хочется в это углубляться, мне сейчас важно то, что это — было и во многом определяло и настроения, и отношения между людьми.

Где-то в те годы возник и московский КСП. Думаю, никто не будет спорить, что он возник как сообщество людей, прежде всего близких по духу, чтобы узнать и обрести друг друга и притягивать себе подобных, тех, в ком живёт неистребимое стремление к чему-то возвышенно-романтическому и волнующе-неизведанному, а самое главное — к крепким, братским, настоящим человеческим отношениям. Отсюда открытость, простота, доброжелательность и доступность всего этого для всякого желающего попасть в этот круг, “живущих не как все”.

Но уже с первых дней моего знакомства с КСП я начал слышать о том, что лучшие времена уже давно прошли, что сейчас совсем не то, что было раньше. И чем дальше, тем больше я и сам стал замечать за внешне красивыми словами фальшь, неискренность, двуличие. Традиционно каждый слёт открывается песней Окуджавы “Возьмёмся за руки, друзья”. И при этих словах все действительно берутся за руки. Зрелище это впечатляет. Если бы не тот факт, что на поверку выходит всё совсем иначе. Слова эти относятся, в лучшем случае, “к своим”. Уже не подойдёшь запросто к любому костру — каждый стремится свою территорию огородить верёвкой: “Будьте добры, не ходите через лагерь”. Можно называть объективные причины, говорить, что вещи воруют из палаток — меня сейчас это не интересует. Меня интересует что было и что есть. Кстати, раньше никто не мог и помыслить о том, что у тебя на слёте могут что-нибудь украсть. И ещё: изначально слёты КСП были повсеместно трезвые. Сейчас даже представить трудно, что когда-то такое было. Сейчас в глазах многих слёт КСП ассоциируется с крупномасштабной попойкой в лесу под перезвон корявых гитарных аккордов.

Ланцберг на одном из своих концертов как-то сказал, что чем меньше человек из себя представляет, тем больше он из себя строит. Добавлю от себя, что это применимо не только к отдельному человеку, но и к человеческому коллективу. Когда утрачивается внутреннее содержание при сохранившихся внешних формах, красивое и возвышенное часто превращается в уродливое и комическое. Так, радость обретения единомышленников, “братьев по разуму” с иными, чем это принято жизненными ценностями и устремлениями может перерасти в высокомерное пренебрежение ко всем, кто живёт “не по-нашему” и к горделивой кичливости тем, что мы вот такие, “особенные”, не подверженные всеобщей рутине (читай: лучше других). Внешне это выражается в непременном желании выпендриться, даже друг перед другом. Эмблемы на штормовку нацепят какие ни попадя, так, что живого места не останется: смотрите, мол, какой я! Кстати, только для московского КСП это характерно. Как какая-то униформа: шляпа со значками, солдатская шинель без погон, кружка-ложка, пристёгнутые карабинами к поясу, там же медицинские зажимы (чтобы прикуривать от костра), непременная сигарета. Любое сказанное слово звучит будто бы с претензией на что-то. И всё многообразие нюансов, таких, как клички с каким-то червивым подтекстом, такие же манеры поведения, язвительные интонации в разговорах, какая-то вычурность напоказ всего происходящего, всё это складывается в общую картину и заставляет с горечью констатировать, что КСП постепенно вырождается в свою противоположность и являет собой ныне тусовку людей с обострённо-больным самолюбием и непомерными амбициями, людей, не нашедших себя в нормальной жизни, иными словами — больное общество. И если сначала я задавался вопросом: так ли ненормально всё ненормальное, то потом вопрос стал иным: а так ли нормально всё ненормальное? Справедливости ради должен заметить, что встречаются на слётах и приятные костры, как правило, это старые КСП-шники, взращенные в лучших традициях. Но, к сожалению, не они делают погоду.

И ещё такое соображение. У меня есть пластинка, на которой две молодые исполнительницы поют замечательные песни, красивые и лиричные. Очень здорово и проникновенно поют, слушать — одно удовольствие. Но их фотография на обратной стороне конверта, как говорится, выдаёт с головой. Глаза. Злые глаза...

Как-то раз, уже довольно давно, размышляя на эти вечные темы, я пришёл к выводу, что судить о людях следует не по словам и даже не по поступкам, а по мотивам поступков, причём не по тем мотивам, которые на поверхности, а по истинным, глубинным. Листая разные умные книги, наткнулся я однажды на выдержки из нравственного учения Конфуция, очень даже пришедшиеся мне по душе. Учение это основано на делении людей на “благородных мужей” и на низких. Они противопоставляются друг другу, и это противопоставление довольно сильно.

“Благородный муж поступает так, как велит долг, думает о морали. Низкий человек думает о том, как бы лучше устроиться. Благородный муж относится ко всем одинаково, не проявляет пристрастия — низкий человек пристрастен. Благородный муж предъявляет требование к себе, низкий человек предъявляет требование к людям. О благородном муже нельзя судить по мелочам, ему можно доверить большие дела. Низкому человеку нельзя доверить большие дела, но о нём можно судить по мелочам. Благородные живут в согласии (с другими людьми), но не следуют за ними, низкие — следуют (за другими людьми), но не живут с ними в согласии. Низкому человеку трудно услужить, но легко доставить ему радость. Благородный же радуется лишь должному”.

Учение это даёт повод честно и непредвзято взглянуть на себя самого. С некоторых пор у меня нет никаких иллюзий на свой счёт. Действительно, какой смысл себя обманывать? Другое дело, что даже в себе самом далеко не всё бывает сразу видно. Как-то на одной из лекций по Православию был задан вопрос, смысл которого заключается в следующем. Во Псалтири, в молитве по 18-й кафизме, есть такие слова: “Владыко Господи Иисусе Христе, Сыне Бога Живаго, помилуй мя, грешнаго, нищаго, обнаженнаго, лениваго, нерадиваго, прекословнаго, окаяннаго, блудника, прелюбодея, малакия, мужеложника, сквернаго, блуднаго, неблагодарнаго, немилостиваго, жестокаго, пияницу, сожженнаго совестию, безличнаго, бездерзновеннаго, безответнаго, недостойнаго Твоего человеколюбия, и достойна всякаго мучения, и геенны, и муки”. Если я, скажем, никогда мужеложством не занимался, то как я могу в этом каяться пред Господом? Отец Владислав Свешников ответил примерно так: “Я на это хочу сказать две вещи. Во-первых, если нет на вас каких-либо из перечисленных грехов, что ж, помолитесь и воздайте Богу хвалу, поскольку это по Его воле. И второе, что я хочу сказать, это нечто противоположное. Дело в том, что мы зачастую сами не знаем, какие на самом деле помыслы нами руководят, какой ад творится на дне наших душ”. Собственно, я и по себе знаю: стоит начать внимательно и беспристрастно в себя вглядываться, во все помыслы, побуждающие совершать то или иное действие, то столько всего можно увидеть, что станет даже страшно. Как-то, будучи в гостях у одной своей хорошей подруги, я ей задал вполне невинный вопрос: почему, мол, у тебя постоянно работает телевизор? Ведь ты его не смотришь. От того, что она мне тогда ответила, до сих пор становится как-то зябко. Она сказала: “Если я его выключу и станет тихо, то в голову сразу начнут лезть всякие мысли, и страшно оставаться с ними наедине”.

Но всё же вернёмся к нашим баранам.

Все, кто помнит московский КСП восьмидесятых, не будут спорить, что в то время там заметно присутствовала составляющая политическая компонента. Даже само существование этой организации можно рассматривать как форму пассивного протеста — этакая “внутренняя эмиграция”. Особый смак был — спеть что-нибудь “крамольное”. И самый нездоровый ажиотаж в этом плане был вокруг имени Александра Галича (которое одновременно было, пожалуй, и самым запрещённым). Считалось чуть ли не доблестью спеть, например, в электричке что-нибудь из “этого автора” или, того хлеще, со сцены на слёте. В этом случае внутриКСП-шная цензура была похлеще государственной: “Вы же нас подставляете!” Помню, была такая мода: носить на штормовке значок с гербом города Галича, но вверх ногами, разумея этим, что здесь имеется в виду вовсе не город. И я тоже носил такой значок, поскольку питал некоторый интерес к этому автору, но в основном благодаря его скандальной репутации. Под его песни приятно было позлобствовать на нашу действительность. Когда же в годы перестройки запреты были сняты, то интерес быстро пропал. Должен сказать, что его песни меня всегда немного коробили своим каким-то откровенно злобным оттенком, пробуждая далеко не лучшие человеческие свойства. Хотя наша действительность никогда не вызывала восторженных ощущений, но иногда посещала мысль: нам тут легко рассуждать, а попробуй-ка управлять таким государством, как наше! Мы ведь, по большому счёту, совсем не знаем, какие там наверху приходится решать проблемы и в каких условиях. Ведь абсурдно думать, что наши руководители поступают по собственному произволению. Над ними довлеет такое обилие обстоятельств, которое мы себе и представить не можем. Но высказывать вслух такие мысли, особенно в КСП, было небезопасно.

Лет шесть назад были такие телепередачи под названием “Воскресная нравственная проповедь”. На одной из таких проповедей писатель Владимир Крупин высказал интересную мысль, что все наши беды проистекали от того, что мы хотели лучшей жизни. Революцию 1917 года сделали потому что хотели жить богаче и свободнее. И через 70 лет нынешнюю “революцию”, приведшую к уничтожению СССР, сделали по той же причине. И метода та же самая — “до основанья, а затем...” Только с перестановкой действующих лиц. А что “затем” — это мы все уже достаточно прочувствовали. За что боролись, на то и напоролись.

Недавно наш куст “Беляево” через шесть лет после фактического развала вновь решил собраться. Хотя бы на один раз, просто посмотреть друг на друга. И была такая встреча в лесу, в районе станции Опалиха. Собралось человек пятьдесят. Естественно, шквал эмоций, объятий, поцелуев, действительно, это был Праздник. Ну и, как водится, всякие разговоры за жизнь. И те же люди, которые раньше не скупились на самые резкие выражения по поводу тогдашней действительности, сейчас заговорили совсем по-другому: “Мы только теперь поняли, как мы были счастливы в то время. Мы встречались, ходили друг к другу, постоянно устраивали что-то интересное, жили полноценной насыщенной жизнью, ничем особо не обременённою. А сейчас — нет даже сил снять трубку и позвонить кому-нибудь. Голова занята совсем другим: как бы элементарно выжить в этой обстановке, ведь не знаешь, что будет завтра”.

Однажды, это был 1991 год, на одном из своих реставрационных объектов, на традиционных вечерних посиделках, случился у нас разговор, в общем-то вокруг того же самого. Один наш товарищ стал неистово клясть прежние времена, говоря, что невыносимо было жить в той системе, когда, по его словам, подавлялась каждая личность и при этом надо было повсеместно восхвалять политику партии и правительства, начиная от школьных сочинений и кончая комсомольскими собраниями. Я тогда высказал и свои соображения на этот счёт. Мне никогда не было стыдно за своё комсомольское прошлое. А также за хвалебные слова в адрес партии и правительства. Таковы были правила игры. Не нами заведённые. Всё это я воспринимал как некую “нагрузку”: тогда практиковалась так называемая “торговля с нагрузкой”, когда к какому-нибудь хорошему товару давали в качестве обязательного довеска что-нибудь неходовое.

Когда же началась перестройка, и мы все, по словам Юрия Власова, “коллективно прозрели”, забрезжила надежда на то, что в нашей стране что-нибудь изменится в сторону здравого смысла, что ошибки наши в прошлом и настоящем будут названы своими именами и что наконец-то можно будет говорить и слышать правду. Как-то тогда даже не приходило в голову, что настоящая правда — она только у Бога, от человеков же можно услышать лишь её слабый отголосок, и в той мере, в какой она их не затрагивает. И тем не менее, помню, выписывал тогда массу журналов и газет всего спектра взглядов, от крайних правых до крайних левых, с жадностью их читал чуть ли ни от корки до корки, обменивались ими на работе, были жаркие обсуждения, споры. Активно ходил на митинги, подписывал разные петиции. Чувствовалось, что живём на переломе истории и хотелось лично в этом поучаствовать: “блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые”.

Однако очень скоро во всём этом стало просматриваться нечто такое, против чего мой внутренний голос стал методично подавать сигналы. Какая-то злобная истеричность всего происходящего. В том числе и в отношении человека, благодаря которому и начались все эти перемены в нашей стране. Я имею в виду, естественно, тогдашнего генсека М.С.Горбачёва. Всех собак на него вешали. Попробую высказать и свою версию на этот счёт. Человек затеял перемены в стране, исходя, разумеется, из благих побуждений: видя, что страна в тупике, надо было её как-то оттуда выводить. И, надо думать, не представлял себе всех последствий этого начинания. Да и никто тогда этого не представлял, невозможно было это представить. Когда же начали появляться симптомы того, что не так всё идёт, как изначально предполагалось, что положение становится всё более непредсказуемым, генсек оказался в положении человека, который не зная брода залез в воду, не обладая при этом достаточной решительностью и, видимо, более склонный к осторожному обращению со страной, вверенной ему. Отсюда и топтание на месте, и шатание из стороны в сторону. И, естественно, в итоге он был сметён теми силами, которые сам разбудил. Ему же достались только шишки. Поэтому я считаю, что Горбачёв — фигура в какой-то степени трагическая. До сих пор не могу взять в толк, откуда тогда взялась какая-то животная ненависть по отношению к нему и особенно к Раисе Максимовне: “Опять эта обезьяна перед телекамерой крутилась!” Во всём мире когда руководитель государства отправляется в зарубежную поездку с супругой, это считается в порядке вещей.

Это только один такой момент. Потом, не могло не вызвать неприятия то обстоятельство, что напрочь перечёркивалась целая эпоха нашей жизни — от 1917 года. Будто за эти 70 лет ничего и не было кроме террора, лагерей, произвола и бедствий. Будто не была практически с нуля построена великая держава, которая имела вес в мире наравне с Америкой. Предавалась поруганию жизнь нескольких поколений, которые жили и трудились на благо процветания страны, забывая подчас о своём благополучии.

Попирались самые незыблемые вещи. Помню, в “Новом мире” был напечатан роман Солженицына “В круге первом”. Дело там заключается в следующем: советский дипломат Иннокентий Володин звонит в американское посольство и сообщает, что на днях в Нью-Йорке советский агент должен получить важные технологические детали производства атомной бомбы; на протяжении романа советские органы вычисляют его по этому звонку. Иннокентий описан в романе как герой, пострадавший от сталинского террора. Но давайте вдумаемся: советский гражданин предпринимает действие, направленное на то, чтобы у Советского Союза ни в коем случае не появилось противовеса американскому атомному оружию. По моему разумению Иннокентий — предатель, изменивший Родине, и судить его надо как предателя.

И вот в тот позорный период конца 80-х — начала 90-х, период коллективной невменяемости, как его однажды удачно назвали, часто посещала мысль: а мы-то сами что оставим нашим детям? Ведь они предадут нас куда гораздо большему проклятию, и все основания для этого будут. Впрочем, надеюсь, наши дети окажутся мудрее нас...

Но всё это тогда зрело во мне лишь подспудно, в виде разрозненных мыслей, которые я пытался анализировать, сопоставлять друг с другом и с тем, что вычитывал из газетно-журнальных публикаций. Хотелось понять, что же всё-таки с нами происходит? От прочитанного рябило в глазах, уже не хватало на всё ни времени, ни сил. Чем дальше, тем больше было в голове путаницы, и где-то внутри чувствовалось, что всё это — не то. Но вот ко мне стали попадать книжки Григория Климова. После них я уже не мог читать ничего: всё прочее чтиво стало казаться пустой тратой времени. Потому что там как раз и было написано о том, что с нами происходит. И происходило на протяжении всех веков существования человечества. Но книги эти страшны. Особенно для тех, в ком присутствует нечто такое, в чём самому себе не решаешься признаться. Я их давал читать другим. Бывало, что, прочитав несколько первых страниц, мне их возвращали обратно со словами: это неприятно и мерзко. Не скажу, что у меня вполне однозначное отношение к этим книгам, есть в них, например, моменты, несовместимые с Православием. Но что определённо и несомненно, книги эти заставили взглянуть на всё сущее в совершенно неожиданном ракурсе, вопреки всем принятым точкам зрения и высветить такие его затенённые стороны, о коих никто никогда не скажет. Разве только священники. И то — иносказательно и далеко не обо всём.

Книги Климова попали ко мне вовремя: я был готов их принять, становясь в своих взглядах всё более консервативнее. Более скептически стал относиться к тому, что некогда вызывало безоглядное восхищение. В частности, на весь этот “авангард” или как его там — “модерн”, “нестандартная манера” — в живописи, поэзии, музыке, кино и пр., что советские “ретрограды от искусства” не оценили по достоинству. Чем больше я слышал по этому поводу разных заумных фраз с претензией на глубокий смысл и потому не вполне понятных простому обывателю, тем чаще мне стала вспоминаться сказка о голом короле...

И на политические дела в стране стал взирать всё более отстранённо: “блажен муж, иже не иде на совет нечестивых”. Но наступил момент, когда остаться в стороне просто не смог. Я имею в виду сентябрьско-октябрьские события 93-го. Тот печально известный указ № 1400 о разгоне Верховного Совета, по сути означавший государственный переворот. Разом оказались тем самым перечёркнуты все разговоры о демократии и правовом государстве. Оказалось, что для главы государства законы не писаны, что если очень хочется, вместо них вполне может сойти “принцип революционной целесообразности”. Мы же все — скоты, быдло, нам можно затуманить голову разными красивыми словами, поклясться на Конституции, а потом со смаком ткнуть мордой в кучу. До сих пор не могу без содрогания вспоминать те трагические дни. Не хочу сейчас в это углубляться, хочу коснуться только одного аспекта. Реакция людей. Не тех, кто ходил к Белому Дому. А тех, кто считал, что всё идёт как должно, кто верил той откровенно циничной лжи, которая столь обильно лилась со всех телевизионных каналов и газетных полос. Когда ОМОНовцы безо всякого повода налетали на мирных демонстрантов и избивали дубинками инвалидов и женщин (видел это самолично) — всё нормально, так им и надо. Когда начали вскрываться подробности побоища в Останкино, штурма Белого Дома, последующих расстрелов и зверств на стадионе и в подъездах близлежащих домов — в лучшем случае шу-шу-шу между собой и стыдливо по-страусиному голову в песок: ну зачем такое смаковать? (В августе 91-го три человека погибли, так сколько шума было!) Только священник отец Александр Шаргунов на третий день по радио “Радонеж” не побоялся произнести эти полные горечи слова: “Растоптана, поругана — Россия. Никто не заступился”.

И в те скорбные дни вспомнились мне известные политические процессы 30-х годов. Вернее, даже не сами процессы. Те многотысячные митинги на фабриках, заводах с требованиями “расстрелять врагов народа как бешеных собак”. Приходилось слышать, что будто бы на эти митинги сгоняли насильно: попробуй, не пойди — самого заберут. Но не надо быть большим знатоком нравов и настроений тех времён, чтобы понять, что очень многие совершенно искренне требовали самой жестокой расправы над иностранными шпионами, диверсантами, вредителями, стоящими на путь строительства самого справедливого в мире государства и покушавшимися на жизнь горячо любимого вождя всех времён и народов. Что же, те, кто требовал столь суровой кары, были хуже нас с вами, содрогнувшихся, узнав правду о сталинских репрессиях, но безропотно проглотивших 4 октября 93-го? Более жестокие, более кровожадные? Да ничуть. Даже лучше. Стоит взглянуть хотя бы в лица на старых фотографиях. Светлые, вдохновенные лица людей, живущих в великой стране и делающих великое дело. Лицо — зеркало души. Другое дело, что у каждого времени свои представления о нравственности и о законах жизни, а их, владея средствами массовой информации, можно в значительной степени сформировать, технологии давно разработаны...

Что-то я настолько отъехал в сторону, что стал забывать, о чём говорил. А говорил я о том, что мне некогда было дорого... Достаю ещё одну пачку фотографий. Узнаю развалины Белопесоцкого монастыря, что на Оке, под Каширой. И вспоминаю команду, с которой там был. А команда эта очень интересная и своеобразная. Даже название ей трудно подобрать. Вернее, было одновременно несколько названий, но каждое из них отображает лишь какую-то одну грань. Первый раз я их узнал как клуб “Наш Арбат”. Это было в мои фольклорные времена, 1986 год, мы тогда любили гулять с песнями по Старому Арбату. Как-то раз после такой прогулки один наш товарищ, сам будучи из этого клуба, затащил нас туда на чашку чая. Собственно, этот клуб представлял собой на самом деле несколько клубов, плавно перетекающих друг в друга: клуб “Компьютер”, семейный клуб, театралы, те же, к кому я стал тяготеть, зная их частично по кабановскому ансамблю, как-то вдруг стихийно соорганизовались в некое подобие джаз-ансамбля. Раз в неделю мы собирались и в своё удовольствие пытались играть главным образом ресторанные шлягеры прошлых лет. В разговорах же то и дело проскальзывало, что кроме Арбата есть ещё одна база, в Загорске (Сергиевом посаде), и что вроде бы там — самое основное. Но просто так туда не поедешь, надо чтобы позвали. Первый раз я туда попал только через год. Звонит мне как-то Пётр, один из тамошних активистов, и говорит: “Приезжай. Будем ждать”. Приехал я туда поздним вечером, нашёл их подвальчик. Как только я появился, Пётр громко вскричал: “Банзай!” и сделал “козу”. Потом спросил: “Ты есть будешь? У нас есть пельмени”. Вроде бы ничего особенного, но я почему-то от этого пришёл в неописуемый восторг. Страшно захотелось там остаться и поближе узнать, что же это такое есть. А называлось это там СПО “Радуга” (строительно-педагогическое объединение). Они шефствовали над загорским домом слепоглухонемых детей, кажется, единственным в Союзе. Диапазон деятельности самый широкий: от подсобных работ на территории до выбивания на уровне райкома партии средств для строительства нового корпуса. Значительная доля подростков в этой команде. И в связи с этим очень примечательные традиционные посещения по средам — уже в Москве — кафе-забегаловки “Турист”, что неподалёку от станции метро “Кировская”, месте тусовки самых разных молодёжных группировок. Внешне это выглядело самым обычным образом: столик, кофе, сигареты, незначительные фразы. Но вдруг ловишь какой-то неспроста пристальный взгляд в сторону тусующейся молодёжи, словно бы выискивающий потенциальных членов своей команды в Загорске.

Удивительная вещь: чем больше я про них узнавал, тем меньше понимал, и всё больше возникало новых вопросов: что это? зачем? для чего? Коммуна? Общество энтузиазистов-благотворителей? Что именно так притягивает сюда молодёжь, что никого силком не выгонишь? (Высшая мера наказания — отправить на три дня в Москву). При всём при том, что условия жизни здесь самые минимальные: вповалку на нарах, несколько грязных матрацев, а работать приходится иногда даже по ночам. В то лето по причине большого объёма работ через одну из центральных газет был брошен клич, что при загорском доме слепоглухонемых детей организуется летний стройотряд на условиях, что всё за свой счёт и без всякой оплаты. И желающих набралось столько, что пришлось даже устраивать отбор. А на стене висела огромная карта Советского Союза, вся истыканная флажками в тех местах, откуда понаехали желающие безвозмездно потрудиться. От непрерывно работающего пресс-центра то и дело поступали новые машинописные распечатки по разным текущим поводам. Помню одну такую. Она начиналась примерно так: “Уровень гуманности любого государства определяется прежде всего по отношению к пенсионерам, инвалидам и нетрудоспособным”. После каждой такой распечатки, каждого ежевечернего “огонька”, каждой слайд-программы возникало всё более устойчивое ощущение того, что здесь происходит нечто значительное, что вся эта повседневная деятельность вертится вокруг чего-то главного, о котором прямо не говорят, но во всей атмосфере, взглядах, интонациях это проскальзывает. Хотя не суждено мне было в эту систему влиться, вдохновлял сам факт, что люди здесь заняты действительно делом, что здесь действительно жизнь в самых разных её проявлениях. В отличие от тех же самых КСП и фольклора, по сути зацикленных на самих себе, и эта зацикленность начала уже порядком надоедать.

Тогда я уже давно стал замечать, что в КСП подобная активная жизненная позиция не в чести, там больше любят ёрничать по этому поводу, а отсутствие конструктивного начала дополняется непременным стремлением что-либо облажать, опошлить, всё равно что. В таком духе проходят, как правило, все программы приветствий на слётах. И я даже не представлял, что может быть по-иному. Не представлял, пока сам не увидел. Когда сошёлся с этой загорско-арбатско-компьютерной командой и попал сначала на их фестиваль в том самом Белопесоцком монастыре (который был взят в качестве одного из курируемых объектов), а потом — на их традиционный слёт, по форме и песенному репертуару не отличающийся от КСП-шного, но совершенно иной по содержанию.

Эти слёты назывались “Рапан” — ещё одно название для столь многоликой команды. Традиционные для КСП-шных слётов представления групп здесь были сделаны гораздо более мастерски и содержательнее, и на самую серьёзную тематику: от одиночества человека в большом городе до судеб поэтов Есенина и Мандельштама. Кроме того, практиковались такие вещи, как например, выставка очень даже неплохой графики тамошних рапановских талантов. Помню, на фестиваль в Белопесоцком приезжали два друга-автора из Ростова-на-Дону Геннадий Жуков и Виталий Калашников, большие друзья этой загорско-рапановской команды. Весельчаки, балагуры, они ублажали нас всю ночь, мы от смеха просто катались по земле. Это был 1987 год, 2 мая, а 9 мая должен был быть 27-й городской слёт КСП, на который их обоих, собственно, и вызвали. И они, сидя вместе с нами у ночного костра, признавались: “Ну что мы пойдём на какой-то там городской слёт? Смотреть, как семь тысяч хором запоют “возьмёмся за руки, друзья”? Это ж сколько звона-то будет! Вот здесь, сейчас, — это действительно праздник”.

Настроения такие витали в воздухе. Наш куст “Беляево” отказался принимать участие в том 27-м слёте, аргументируя тем, что способ его проведения напрочь попирает лучшие традиции, наработанные за многие годы. И вместо этого слёта, помню, пошёл я тогда в первый раз с этими загорско-белопесоцкими ребятами к Большому театру, где 9 мая традиционно собираются ветераны Великой Отечественной, и мы там вместе с ними пели старые песни.

Кстати сказать, годом раньше, перед 26-м городским слётом, первым после пятилетнего запрета, довелось мне присутствовать на заседании совета городского клуба КСП. Среди прочего там обсуждались нюансы организации автобусного заезда. И столько стало возникать условий и ограничений, что даже стало пропадать желание вообще туда ехать. А руководители клуба били себя кулаком в грудь и клятвенно заверяли: “Ну вы поймите, всё делается для того, чтобы больше народа смогло поехать на слёт!”

В том же 86-м возобновились и Грушинские фестивали после семилетнего перерыва. Первое, что мне там бросилось в глаза — это что участников на порядок больше, чем на московских слётах, но всё предельно просто. Каждый, кто хочет, приезжает, и всем находится место. Атмосфера праздника, радость общения — не в пример московским. Особенно в первые годы после возобновления. Настолько, видимо, все стосковались друг по другу и по песням, что пели везде и всюду. Вот человек стоит прямо на дороге, видимо, захотел спеть кому-то пару песен, тут же собралась толпа, просят ещё и ещё, а из задних рядов магнитофонщики пускают поверх голов рыболовные удочки с привязанными к тому концу микрофонами. Вот два старых друга, один из Новосибирска, другой из Тынды, наконец-то встретились и поют друг другу одну песню за другой и никак не могут остановиться. Гляжу на старые грушинские фотоснимки, запечатлевшие те потрясающие по красоте места на Волге посреди Жигулёвских гор, и вспоминаю всё то, что подарил мне Грушинский фестиваль. Вот вместе с норильской командой ожидаю в Домодедово посадки. Один парень, не в меру разговорчивый, травит одну байку за другой. Вот совершенно чудная картина, неожиданно открывшаяся со склона горы тем моим самым первым приездом туда глубокой июльской ночью: словно какой-то сказочный городок из разноцветных домиков, улочек, фонариков, какая-то там внизу жизнь копошится, играет музыка... Вот куйбышевский аэропорт, ночь, тёмный автобус, ожидающий гостей фестиваля, прибывающих с разных концов страны. Незнакомая ещё покамест девушка из подсевшей свердловской группы протягивает мне огурец: угощайся. Вот команда из Оренбурга, с которой ехал обратно с фестиваля в битком набитой электричке. К слову: в тех электричках отношение местных к нам, туристам, совсем иное, чем в московских. Там никогда не услышишь: “Ну ты, козёл, куда прёшься со своим мешком?!” Там говорят так: “Ой, ребята, с фестиваля едут, устали, бедные, ночи не спали, ну пусть отдыхают”. Самарцы гордятся Грушинским фестивалем. Ещё бы — столько народа наезжает со всей страны, и именно к ним.

Сейчас же для меня Грушинский фестиваль — это место встреч и добрых улыбок, открытых взглядов и крепких рукопожатий на фоне песен. Да, песни для меня там — это лишь антураж, помогающий найти и почувствовать главное, то, что, раз приобретя, уже не отдашь. Несмотря на то, что всё в мире меняется. Меняемся и мы сами, и каждый по-своему. И потому расходимся — исподволь, а значит, как правило, незаметно. Только вдруг обнаруживаешь, что уже надо сделать над собой усилие, чтобы позвонить тому, кого некогда считал своим другом. И вообще, звонишь тогда, когда тебе что-нибудь нужно. А если вдруг захочешь, например, просто поздравить с новым годом, то на том конце провода можешь услышать недоумённое: “А что, у тебя дело какое ко мне?”

Но, несмотря на всё это, то, что остаётся в наших душах, остаётся там не случайно. И хочется верить, что и мы тоже в ком-нибудь что-нибудь такое оставили и оставим ещё. Если так, то это значит, что ничего не исчезнет, но где-нибудь зазвучит вдруг с новой силой и нам отзовётся тихой мелодией...

“Всё, что было, то и было,
И, представьте, было мило.
Всё, что память не забыла,
Повышается в цене.
Мы надеемся немножко,
Что вернётся всё к весне
По тропинке, по дорожке,
По растаявшей лыжне”.

Ну и вот ещё одна серия фотографий, и довольно обширная. Но не будем сейчас её ворошить, поскольку, надеюсь, она ещё не закончена. Хочется только вспомнить одно стихотворение Владимира Ланцберга, возможно, в качестве пожелания самому себе.

Ещё качаться бортовым огням,
в рассветной дымке проступая смутно...
Ещё не вскрылся маленький обман
пронзающих на взлёте красок утра...
Ещё готовы к чёрту на рога
под белыми от соли парусами,
и сказки не стесняемся слагать,
и, не стесняясь, сказкам верим сами...

А. С. П.
сентябрь 1995 — январь 1996


о символике флага...